Что же касается слова нравъ — то оно также употребляется только по отношению к старцу: «Мнѣ же вѣдящу старцевъ разумъ и твердость нрава, не смѣющу о томъ и глаголати», «вѣды мужа крѣпость и неславолюбный его нравъ»; всегда говорится о твердости духа, даже упрямстве, непреклонности. Это и есть норов, в праве на который отказано всем подначальным.
Слово законъ здесь всегда употреблено по отношению к закону божию, святой церкви, воле бога: «по божию закону», «ходяща в господин законѣ», «крѣпко закономъ соблюдение» и т. д.
Таково расположение наших слов в новое время (в XV в.), ставшее возможным уже после завершения всех изменений, связанных с развитием средневекового литературного языка. Таково оно в книжных текстах, потому что в бытовой речи могло быть иначе.
В бытовом разговоре пскович начала XVII в. употребляет только эти слова (Фенне, с. 99, 113): норов — характер, обычьё — образ действий или привычка, норовить — дожидаться удобного случая и в данный момент проявить свой характер, который, конечно же, должен быть в полном согласии с обычаем. Норов и тут — более личное качество, чем обычай, и в этом смысле говорится в пословице XVII в.: «что городъ, то норовъ, а что человекъ, то и обычай» (Симони, с. 156). Сопряжение качеств противоположно обычному, ведь нрав — у человека, обычай же — установление социальное и относится к городу (общине). Пословица намеренно соединяет противоположности личного и коллективного, желая указать на взаимную их связь и нерушимую цельность: обычаи города определяются нравом подданных, но, в свою очередь, и эти нравы людей подчинены обычаям.
Однако довольно рано в соотношении нрава и обычая пропадает согласование. Для обозначения обычая возникают все новые и новые термины: старина, пошлина (т. е. «как пошло» по традиции), преданья и т. д. (Дьяконов, 1912, с. 14); это верный признак разрушения старых обычаев под давлением возникавших в феодальном обществе новых законов. Становится возможным проявление частных обозначений, которые выражают идею закона, но законом, строго говоря, не являются, потому что сами случайны и созданы на случай: «дати докончанье», «положити рядъ», «уставити новый законъ» (Леонтович, 1874, с. 146, 219—220). То, что в «Русской Правде» называлось уставляти, летопись передает другим глаголом — урядитися. Взаимность ответственности, свойственная обычаю, исчезает, и в общем ряду подданных не все пред законом оказываются равны. Можно договориться между собой, «урядиться», поладить.
Тем не менее предпочтение слов обычай и нравъ (в разговорной форме норовъ) всем остальным терминам в бытовой речи не подлежит сомнению. Новые социальные отношения и церковное правило не очень глубоко проникали в народный быт, и закон долго оставался для человека только церковным законом. Законъ как конец всему (перейти за конъ — за границу дозволенного) понимался весьма конкретно и потому односторонне, как бы с одного конца: «закон что дышло — куда повернул, то и вышло». Что же касается народных представлений об исходной противоположности личного нрава и коллективного обычая, то со временем они сошлись в одном, самом общем по смыслу значении, равном значению слова этика: нравственное есть норма поведения человека в обществе. Само понятие раскололось надвое. Высокое слово нравъ означает духовную сущность человеческих действий, а норовъ — физических, чисто биологических, таких, с которыми невозможно справиться ни закону, ни обычаю. Постепенное усложнение сфер социальной жизни требовало все новых слов, терминов, способных отразить подобные тонкие различия, последовательную дифференциацию отношений между людьми. Однако случилось это позже. В Древней Руси в соответствии с тогдашними представлениями о смысле и содержании жизни вполне достаточным оказалось всего двух слов — норовъ и обычай, отражающих внутреннюю готовность человека и внешнее давление на него со стороны общества.
...родовой строй вырос из общества, не знавшего никаких внутренних противоположностей, и был приспособлен только к нему. У него не было никаких других средств принуждения, кроме общественного мнения.
Ф. Энгельс
В древнейших переводах с греческого славянским словом языки одинаково передавали glṓssa "язык", "речь", "наречие" и éthnos "толпа", "сословие", "племя", "народ", "язычники", "вид-порода". Для последнего слова в Восточной Болгарии начала X в. подобрали другой эквивалент — страна, как и для греческого chṓra "пространство", "край", "земля" (Ягич, 1902, с. 68, 72, 75), однако в древнерусском переводе «Пчелы» слову языки соответствуют еще и глосса и этнос (возможно, остатки более ранних переводов, которые вошли в состав этого текста).
Исходное (основное) значение слова языкъ известно хорошо и часто используется. Упрекая своих киевских современников, проповедник XI в. говорит; «вси лежать яко мертви от пьянства, яко идоли, уста имуще и языкъ не глаголящь» (Поуч. Григор., с. 255). В другом значении — "речь, наречие" — слово также распространено. Игумен Даниил в своих путешествиях жалуется на то, что «невозможно бо безъ вожа добра и безь языка испытати и видѣтн святыхъ мѣстъ» (Хож. игум. Даниил., с. 4). В древнейших сочинениях проблеме общения посредством языка отводилась первостепенная роль, и переводчики создали специальные теории, направленные на преодоление тех трудностей, которые испытывали они при передаче содержания переводимых на славянский язык текстов (Матхаузерова, 1976). Выражения словенский языкъ, греческимъ языкомъ и подобные нередки в то время. В 1174 г. уже известно значение "пленный" у слова языкъ, такой «язык» способен поведать о вражеской силе: «и ту словять языка» (Ипат. лет., л. 202); «языками» назывались все, кто в состоянии был о чем-либо внятно рассказать, поэтому средневековый писатель XIII в. ставит в один ряд пороки, проистекающие «отъ нечистой души и груба ума и нестройны мысли, отъ безрассудна языка» (Посл. Якова, с. 194). Слову языкъ свойственно не только значение "член тела", но и "речь", оно обозначает важное орудие мысли и общения. Ср. в «Русской Правде»: «Нелзѣ речи: невѣдѣ, у кого есмь купилъ, нъ по языку ити до конча» (с. 36) — при разбирательстве дела нельзя говорить: «не ведаю, у кого купил», но по свидетельским показаниям следует идти от человека к человеку до самого истока поступка, до виновного. Это тот же самый «язык», но не на поле брани, а в судебном поединке. «Безъ языка ли умреть, то у кого будеть на дворе была и кто ю кърмилъ, то тому взяти» (с. 47) — если кормилец умрет, не оставив завещания, то иждивенку берет тот, у кого в момент смерти кормильца она находилась. Каждый человек в отдельности и был тем самым «языком», значение которого в общем деле постоянно подчеркивается древними книжниками.