Есть своя динамика в кажущейся неподвижности средневековой культуры. Она создается и держится именно этой двойственностью понятий об одном и том же реальном отношении, явлении или факте. Конкретно житейское, бытовое отраженным светом предстает в абстрактно высоком, в книжном, что по тем временам всегда казалось одухотворенным неземной мудростью. Мудрость эта получена извне, основана на готовых образцах византийской культуры; постоянное «перетекание» книжного понятия в народный образ, как и обратно — из образа в понятие, — создает напряженность духовного и интеллектуального тонуса русской средневековой мысли в той, конечно, мере, какая находит отражение в слове и в тексте, ведь именно потому не все детали доступны нашему пониманию теперь, столетия спустя. Слова изменяли свои значения или изменили последовательность значений, четкие когда-то в жизни противоположности со временем сгладились.
И все же можно установить, как из идеи рода проглядывает представление о народе; в Древней Руси он предстает простой людской массой, но это масса «своих». Чем больше и чаще стычки с «чужими», тем прочней единение этой массы, которая позже, уже за гранью Древней Руси, предстанет особым народом.
От общины, как бы кругами расходясь в разные стороны, создается реальный мир средневекового русича: свои и чужие, близкие и ближние, друзья и товарищи, соседи и сябры, гости и на самом дальнем порубежье враги. Прежнее представление о семье как «роде» заменяется понятием о семье как социально важной единице общества. Происходит также сближение с прежними терминами социального быта: брат как родич и брат как друг сливаются в нерасчленимом единстве; иногда и вовсе неясно, «семейными» или уже социальными предстают в момент своего зарождения те или иные термины. Единственно, что видно отчетливо, — это то, что наименования, связанные с «мужской» половиной рода человеческого, развиваются постоянно и стремительно, тогда как терминология «женской» половины образует некую замкнутость и в словах, и в понятиях.
Родной «дом» противопоставлен «белому свету», но неотвратимо растут в сознании человека они оба: дом — вглубь, а белый свет — вширь.
Дом наполнен многими предметами и людьми. Он уже хорошо освоен и в любых обстоятельствах нужен; но он еще и прекрасен несокрушимой своей силой. Тем не менее и в него проникают веяния нового быта. Они идут со «двора», который прежде был самой ближней, пограничной гранью внешнего мира, а теперь стал хозяйственной частью «дома». Вместо «рода» с его «домом» возникает феодальный «двор», из дворов создаются «миры» и «города», которые совместно представляют собой «землю». Социальное дробление рода порождает группы, «дружины» и классы; так возникают «волость» и «власть» с бесконечно дробящимися степенями «государей»: от хозяина дома-двора до наследника бога — владыки. Изменяются и взаимоотношения со «своими». Защищая себя от внешних вторжений, миры «сгущаются» в земли, земли — в княжения, княжества — в царства, а царство — в державу, которая крепко держит людей силой закона, отменяя старые обычаи.
Расширение мира в восприятии человека — следствие расширения его трудовой деятельности. Мир познан тем более, чем дробней его ипостаси: семья, государство, власть и все остальное. Объем знания растет в глазах и оттого, что многое вокруг обретает многозначность, одно заменяет другое и при этом поворачивается новой, неведомой гранью. Земля/страна или царство/государство могут стоять рядом в тексте и в словесном своем определении быть как бы синонимами; и между тем ясно, что все эти слова стали совершенно разными обозначениями со временем, когда определились различия между ними и прежние оттенки значений стали неважными.
Расширяющийся перед глазами мир, как в зеркале, отражен и в самом человеке. В период раннего средневековья, в отличие от родового быта, он не только не свободен, как прежде, но словно обручем охвачен со всех сторон. В переменчивых отношениях средневекового общества человек становится многоликим: и господин и раб одновременно, так что одним и тем же словом можно именовать и хозяина, и слугу, но только в разное время, в определенных обстоятельствах и никак не совместно; иерархия отношений в семье и обществе стала более дробной: отрок на службе, хлопец, ребенок, «детский» и все остальные — до старца.
Но вместе с тем основным и совершенно новым представлением о «жизни» становится то, что уже связывается со значением слова житие: не физическое бытие (что выражалось словом животъ), но морально-этический аспект бытия. При этом «житие» на земле непременно увязано с «жизнью» на небе. Средневековая мысль в высоком ищет оправдание, смысл и цель жизни; важно уже не то, что обозначалось как животъ, но еще и не жизнь: важно — житие. Нравственный тонус «жития» отстраняет простую проблему одного лишь «живота своего» — и в этом масштабе все изменяется сразу. И боль, и болезнь, и смерть теперь воспринимаются иначе, не так, как в родовом обществе, да и «жизнь человека» получает неведомые прежде краски. Образуется ряд переходов от одной возрастной ступени к другой, потому что и в жизни усложнились социально важные признаки человека. «Социологизируются» не только понятия, связанные с возрастными характеристиками, но и все, что лежало в глубинах семейных, родовых и других человеческих отношений. Оно проникает в социальные ранги старшинства и владычества.
И в этих движениях смысла все та же динамическая напряженность между абстрактно книжным понятием и конкретным народным представлением: молодой и юный, старейший и старый и так далее. Эти слова поддерживают одну идею, столь характерную для средневековых представлений о мире: все социальное приходит извне и свыше, на земле же — лишь конкретность и конечность этого. «Бытие» и «быт» существуют как будто отдельно одно от другого, но так только кажется, особенно современному наблюдателю, ибо на самом деле это — одно и то же, аналитически представленное в разных словах и в различных текстах: две точки зрения — сверху и снизу.